Я слёг с бронхопневмонией за неделю до Рождества, пока сёстры были заняты приготовлением праздничного ужина для нас, несчастных пленников этого заведения для польских беженцев. Они уложили меня в кровать и позвали доктора Уоткинса из деревеньки Ллангвинид, чтобы тот меня осмотрел, но это была по большей части формальность: я не ожидал, что переживу следующий день, несмотря на антибиотики и кислородную маску.
Они даже не посчитали нужным вызвать скорую и перевезти меня в больницу Суонси.
Я подумал, что это вполне разумно: могу умереть и здесь, особенно в середине декабря, когда людям на скорой хватает дорожных происшествий. Так или иначе, я был не расположен к спору, лежал и боролся за каждый вдох, гадая, словно выживший после кораблекрушения в ледяном море, скольким волнам он сможет противиться, прежде чем неминуемо сдастся и в итоге уйдет под воду.
Это умирание нельзя было назвать неприятным чувством, по крайней мере так, как я его воспринимал; скорее как проснуться рано утром, а затем понять, что сегодня воскресенье, и лениво растянуться на чьём-то гамаке, зная, что будильник не прозвенит. Я видел лица вокруг, сознавал, что входят и выходят люди, но больше ничего.
Затем привезли отца Маккафрея, чтобы провести соборование. Я уже не имел ничего против преподобного отца, приятного молодого ирландца с вечной улыбкой и блестящим розовым лицом, прямо как у зарезанной свиньи, которую только что ошпарили и обрили.
Он также был весьма добросовестным, и поехал за тридцать километров в дождливую, холодную ночь, чтобы от имени святой церкви оказать последнее утешение высохшей, старой оболочке, агностику типа меня, крещёному по католическому обряду (как и все остальные подданные почтенного дома Австро-Венгрии), который, как многие чехи, разумом оставался скептиком, а в душе гуситом.
Дело было в самом соборовании - хотя, думаю, не совсем в том смысле, который подразумевался. Я участвовал в обеих мировых войнах и в нескольких конфликтах между ними, и всерьёз убеждён, что навязчивое стремление религии помочь больным и раненым, лежащим в госпиталях, это практика, которая должна быть объявлена вне закона Женевской конвенцией.
Во всяком случае, я помню напряжённый и доставивший мне самое большое удовольствие спор на эту тему около двадцати лет назад с матроной в Стэнморской ортопедической больнице, когда я лежал с переломом бедра, и шайка богатых самаритян раздавала больным рождественские песни и своё снисхождение.
Так или иначе, в каком бы безнадежно состоянии я не находился, я не намеревался терпеть, как преподобный Маккафрей растирает меня мазью и бормочет надо мной молитвы, это уж слишком. К ужасу собравшихся сестёр я оттолкнул его, затем сумел сесть, перевёл дыхание и велел ему оставить меня в покое и проявить своё усердие в отношении тех людей, которые нуждаются в его богослужениях.
Знаю, это было нечестно, но гнев подействовал на меня будто удивительная панацея. От напряжения я обильно потел, сердце билось всё быстрее. А чуть позже, той же ночью, дышать стало легче, и спустя несколько дней я пошёл на поправку, поэтому буквально перед Новым Годом вышел из группы риска и меня официально объявили выздоравливающим.
Я пока прикован к постели вплоть до дальнейшего распоряжения, а сестра Фелиция исполняет приказ, конфисковав мои вещи. По правде, я думаю, людям моего возраста (в прошлом апреле стукнула сотня) нужно разрешить одеться и бродить по снегу, чтобы погибнуть подобно старому и беззубому краснокожему индейцу.
Но в тут, как оказалось, мыслили в другом направлении - как тюремщики, которые отбирают шнурки у осуждённого вместе с подтяжками и ремнём из страха, что он повесится и возникнут проблемы.
А сейчас смерть от кардиореспираторной недостаточности как будто решили заменить на смерть от скуки: дело в том, что своё времяпрепровождение в кровати я нахожу в высшей степени утомительным.
Я не могу толком читать из-за катаракты, и полагаю, да и радио наверняка скоро надоест, когда пять или шесть дней подряд вечерами рассказывают о проблемах голубых китов и неполных семей. Хотя я должен признать, что если бы мне разрешили вставать, я бы по-прежнему не нашёл себе дела, поскольку в прошлый понедельник погода внезапно изменилась. Субботним вечером была обычная январская буря и мелкий дождь на всем протяжении атлантического побережья Уэльса.
Но потом в воскресенье ветер сменился на северо-восточный и стал серо-стальным и промозглым, беспрерывно подвывая у нашего здания на мысу, трепал, выгибая деревья и кусты, словно невидимой рукой гладил кота против шерсти.
К вечеру понедельника начал падать снег: не большими по обыкновению влажными, пахнущими морем хлопьями, а колючим непрекращающимся водопадом мелкой шероховатой крупы, почти такой же, что сыплется с неба на моей родине, в сердце Европы.
К утру вторника дороги стали непроходимыми, засыпанная тропа к деревне Ллангвинидд была погребена на два или три метра в глубину по всей своей длине. Местные, которые умудрились пробраться к Пласу за прошедшие пару дней, говорят, что они не видели худшей погоды за целые двадцать пять лет.
Это почти никак не повлияло на меня, лежащего в своей комнате наверху. Проснувшись тем утром, я увидел бледно-серый свет, отражавшийся на потолке, а потом и ветвистые ледяные узоры на оконных стёклах.
Стоило сестрам отвернуться, как я заставил себя подняться с постели, выглянул в окно и увидел сглаженные линии каменных террас сада, превратившиеся в волнистый белый ковер, а высокий хребет Гейрлвидда за домом стал похожим на спину белого кита, резко выделяющуюся на фоне тусклого свинцового неба.