— Хорошо, что я взял всё это с собой, — сказал он. — Но приличный врач всегда должен готовиться к худшему.
Вскоре на марлевую маску начал капать хлороформ, а скальпель разрезал алую плоть покалеченной руки, теперь перетянутой жгутами и прикрытой полотенцами. Настал вечер. В каюте стало жарко от масляных ламп, и через некоторое время от испарений хлороформа все слегка охмелели. Думаю, мне от него стало только лучше; настоящую тошноту я почувствовал лишь тогда, когда ножовка начала вгрызаться в кость.
Моя задача заключалась в том, чтобы перевязывать кровеносные сосуды по мере того, как доктор их разрезал, и полная концентрация на этой работе большую часть времени мешала осознать, что мы режем живую плоть, а не мясо на бойне. От первого разреза до последнего стежка вокруг окровавленного обрубка операция длилась минут двадцать. Потом настало жуткое мгновение, когда сняли жгут над раной. Хлынет ли поток крови, как из плохо построенной плотины? Но нет, швы держались, хотя культя ненадолго угрожающе набухла. Наконец-то всё закончилось.
Я бросил отрезанную руку в ведро и вынес на палубу, чтобы выбросить за борт, отворачиваясь от тошнотворной вони. Потом вернулся в каюту. Доктор уже ушел, собравшись с духом, чтобы присоединиться к остальным паломникам, укладывавшимся спать под навесами. Он оставил нам записку с указаниями, как ухаживать за культей в ближайшую неделю, но попросил звать его только в том случае, если распространится инфекция или возникнет неконтролируемое кровотечение.
Еще спящего Вонга отнесли обратно в каюту. Следующие несколько дней он сильно страдал от обычных болей после ампутации, главным образом, по его словам, от безумного зуда в уже отсутствующей руке. Когда на следующий день я пришел для перевязки, культя выглядела ужасно: пятнистая, похожая на сосиску масса кровавых потеков и воспалений. Но шли дни: отек спал, рана начала заживать. Через неделю Вонг встал и смог заняться «легкой работой» в соответствии с моим соглашением с капитаном Звартом. В основном он махал по палубе шваброй, зажав ее ручку левой подмышкой. Мне было больно на это смотреть, но он заверил, что должен что-то делать, чтобы не думать о потере руки.
Что касается моих собственных занятий в следующие две недели, то легкими их никак не назовешь. Помимо обязанности сиделки мне приходилось весь день работать палубным матросом, часть дня — кочегаром, а по воскресеньям — вахтовым офицером по четыре вахты: восемь часов вахты, четыре часа отдыха, потом еще раз. Для своего возраста пароход «Самбуран» (его спустили на воду в 1905 году во Флиссингене) выглядел весьма ухоженным. Но это обычное дело среди голландских судов — что торговых, что военных.
Я дважды плавал на нефтяном танкере голландской компании «Шелл» в 1920 году, а в тридцатые годы, когда служил на польском флоте (Польша строила подводные лодки на верфи Файенорд в Роттердаме), некоторое время провел с моряками королевского нидерландского флота. Этот более поздний опыт только подтвердил прежнее мнение о том, что из всех кораблей, на которых мне довелось плавать, голландские, несомненно, самые чистые и поддерживаются в идеальном состоянии.
Но на борту «Самбурана» я собственными натертыми коленками и ноющей спиной ощутил, каким образом достигается эта безупречная чистота: от до зари и до глубокой ночи я надрывался с ведром, шваброй и жесткой щеткой, отдраивая палубы проволочной щетиной и одновременно с этим соскребая кожу с ладоней, протирая безукоризненно чистую краску мерзкой субстанцией из едкого щелока, известной под названием «суги-муги». Наверное, я никогда в жизни не трудился так тяжко, как в те две недели.
Хуже всего приходилось в кочегарке. На пароходах кочегары обычно вели жизнь, отдельную от остальной команды, надрываясь где-то в душных недрах судна, как слуги Вулкана, подчинялись собственным законам и несли собственные вахты на дне дьявольской черной ямы между вздымающимися стенами угольного бункера с одной стороны и полыхающей топкой с другой, а пол под их ногами тем временем ходил ходуном.
Даже в умеренном климате для меня всегда оставалось загадкой, как человеческие существа могут выжить в подобных условиях, не говоря уже о том, чтобы махать лопатой, перебрасывая уголь и вытаскивая раскаленный шлак. А в тропиках даже ящерица свернется в трубочку и сдохнет в этом аду. Что ж, теперь я мог на собственной шкуре почувствовать смысл афоризма, бытовавшего среди далматинских моряков кригсмарине, что флот превращает мягкого мужчину в кочегара, когда как следует его прожарит, на манер корабельных сухарей. Первые несколько дней я думал, что умру от усталости и теплового удара. Но постепенно привык до такой степени, что молча перебрасывал уголь, даже не вспоминая о том, что делаю. Что касается китайцев, то они выдерживали это с обычным стоическим терпением.
Так проходили дни. В воскресенье капитан Зварт высоко над нашими головами читал бесконечные проповеди остальному экипажу, а мы, проклятые язычники и воздыхатели Папы римского, надрывались внизу, дабы поддерживать достаточное давление пара, чтобы идти на скорости в четырнадцать узлов, час за часом лопатили уголь, а мазутные форсунки рычали, как драконы с расстройством желудка, и время от времени отплевывались, наполняя кочегарку жирным черным дымом.
Как только заканчивалась моя смена, мне приходилось по-быстрому умываться в ведре на палубе и отправляться на мостик, чтобы отстоять вахту в качестве вахтенного офицера. Из-за обезвоживания я весил, видимо, примерно две трети от утреннего веса, но радовался уже тому, что стою на свежем океанском ветре под солнцем или звездами. Я считал, что мне повезло, если удавалось поспать хотя бы три часа за сутки. Но всё равно был счастлив, ведь каждый день тяжкого труда приближал нас примерно на триста сорок морских миль к Поле и моей офицерской службе императорскому дому Австрии.